ставшую братской. Да, самим этим фактом безвременной смерти от вражеской бомбы ее мать и отец теперь вроде бы побратались со всеми воюющими, в том числе и с солдатами-зенитчиками, похороненными с ними рядом, и со всеми, кто завтра поднимется в бой и погибнет и кто с честью дойдет до Берлина, до полной победы. В том числе даже Лиде сейчас они были не только родители — братья.
Если б Лида знала, что ей больше не видать этой могилки, наверное, прихватила бы с собой горстку смерзшейся в камень коричневой глины. А Лида не знала, куда и зачем она едет и надолго ли, а поэтому завернулась поглубже в тулуп, накинутый Венькой, надвинула на самые брови шапку-ушанку и даже сощурилась, чтобы снег не стегал по глазам, не слеплял ей ресницы, только слушала скрип полозьев, да топот копей, да за лесом, чернеющим на горизонте, глухие раскаты железного грома.
Там, за лесом, шел бой, гулко били орудия.
Лида впитывала в себя звуки стрельбы, как нечто присущее всей этой жизни, сопричастное не кончающейся даже ночью жестокой военной работе Шерстобитова, Большакова, Жигалова, Веньки Двойных, а поэтому неизбежное, даже близкое ей. Только в заревах поднимающихся за лесами пожаров почему-то ей рисовался не обыденный, уже много раз виденный деревенский пожар — обгорелые печные трубы, груды черных, обугленных бревен, запах жженого, крашенного масляной краской железа, дотлевающей ржи, — а какая-то очистительная купель, где сгорает все злое, остается все доброе. А иначе зачем столько пролитой крови?.. Ради счастья, и только. Не ради же будущих скучных будней!
— Ну? Заснула? Замерзла? Или нет еще? — окликнул ее Венька Двойных, поправляя в ногах занесенное мелкой снежной пыльцой и комьями снега тяжелое одеяло. — Ничего… Уже подъезжаем. Считай, что приехали. Видишь мельницу? Вон за нею и дом…
4
В большой, жарко натопленной полутемной избе, куда ее привел Венька, за столом в свете керосиновой лампы сидели трое: массивный, с широким бровастым лицом незнакомо-рассеянный Шерстобитов; он сидел почему-то в шинели, в папахе, снег на сером каракуле таял и каплями падал на расстеленную на столе испещренную пометками карту; рядом, возле комдива, поджав под себя одну ногу и сев на нее, угнездился застенчивый кареглазый майор, круглоликий и чернобровый, с жестким ежиком черных волос; третий — длинный, сутулящийся капитан с дымящейся трубкой в руке — был морщинистый, загорелый, весь сивый от седины.
— Вот и Лида! — сказал при виде ее Шерстобитов и встал ей навстречу, снял папаху, повесил шинель на гвозде у дверей, ладонью пригладил примятые волосы.
— Аржановича звать? — спросил капитан Шерстобитова.
— Позови… Или нет… Не надо! И так слишком много свидетелей…
— А если что случится, кто будет отвечать? — капитан усмехнулся.
— Я отвечу за все, — сказал Шерстобитов.
Круглоликий, чернобровый майор, поднявшийся с табурета, представился Лиде кратко: «Тышкевич», подал крепкую теплую руку. Капитан промолчал, не назвался и не подал руки. Видно, что-то здесь делалось не по правилам, и он строго глядел на вошедшую.
Двойных, помогая Лиде раздеться, незаметно ей дружески подмигпул: не робей. Но она и не робела. Она встала шагах в трех от печки, ощущая всем телом исходящее от нагретых за день кирпичей тепло, подмечая, улавливая все сразу: испытующий, недовольный взгляд капитана с дымящейся трубкой, походную койку комдива, отгороженную плащ-палаткой и накрытую серым солдатским сукном, фотографию рядом на тумбочке — две ребячьих головы. И весь скудный, походный их быт: стол, скамейку возле стены, бинокль на гвозде, уставы и пачки газет на припечке, даже голос Двойных, который, уже выходя, за неплотно прикрытой дверью в сени тоже, видно, подмигивая, на вопрос: кто, зачем да откуда — объяснил появление Лиды словами! «Много будешь знать, плохо будешь спать!»
За стеною свистела, шуршала поземка, ветер рвал провода, стукал ими о стенку снаружи избы, завывал, с силой наваливался на стекла окон, пытаясь их выдавить.
Здесь, в дивизии, даже в этой крутящейся воющей мгле зимней вьюжистой ночи передний край ни на минуту не затихал. Как скрежещущие точила, то включались, а то выключались эрэсы, обгрызая, обтачивая в непроглядной простуженной мгле что-то темное, страшное, объедая его, — Лида сразу же отличила среди прочих коротких и длинных волнующих звуков недальнего боя дикий, воющий звук их работы. Рядом звонко, отрывисто бил пулемет, мелкой строчкой сшивали разорванный взрывами воздух автоматы. Вдалеке успокоенно, как-то вроде намеренно-добродушно гахали пушки.
Капитан спросил:
— Так вы местная?
— Да. Родилась здесь и выросла.
— Дочь Трофима Буканова? Лесника?
Лида только кивнула.
— Отвечайте мне полностью на вопросы, — приказал капитан.
Он задумчиво углубился в какие-то записи, лежащие перед ним на столе. Потом вскинул голову.
— Комсомолка?
— Да.
— Билет сохранили?
— Билет у меня.
Лида вынула из кармана комсомольский билет. Капитан его долго рассматривал, изучая.
— Вы когда-нибудь были в окрестностях Александровки и левее за нею? Километров за восемь-десять… Например, в Стоколосе? Дорогу туда хорошо знаете?
— Я здесь все дороги хорошо знаю, — ответила Лида.
— Сходить туда сможете?
— Отчего же не смогу. Если нужно, схожу.
— Вы, наверное, не поняли, — сказал капитан. — Через линию фронта. К немцам в тыл.
— Нет. Я все поняла. Схожу через линию фронта.
— Проведете разведчиков. И сами посмотрите, нам нужны и другие дороги. Расспросите, где сможете, как живет население… Есть ли танки в районе Андроньевки.
— Хорошо.
Лида вскинула голову и долго глядела на огонь керосиновой лампы. В Стоколосе жила одна женщина, о которой в ее семье очень часто вспоминали и мать и отец. Мать с упреками, с обидой, а отец с хитроватой довольной ухмылкой в усы. Эта женщина беззаветно любила отца, горевала и плакала, и все бегала к нему на свидания, а потом, после этих свиданий, то сходилась, а то расходилась со своим старым мужем. Муж ее ревновал по-звериному, люто. Бил чем под руку попадет. Но однажды весной, в водополье, то ль по пьянке, а то ли от горя ее муж утонул — и Елена Кузьминична Свирина словно опомнилась. Стала жить одиноко, почти аскетически. Сыновей воспитала суровыми, сильными, любя больше первого — Трофима, получившего свое имя в честь Лидиного отца. В Суховершине поговаривали, что он Лиде не кто-нибудь — брат по отцу… Был он года на четыре постарше ее. Другой сын Свириной, Николай, погодок Трофима, слыл в округе отчаянным забиякой, шибаем, охотником на приблудных собак.
Лида вспомнила, как ненавидела Елену Кузьминичну мать, но сегодня пожалела их обеих: кто же тут виноват? Сердцу не прикажешь… И отец был красавец…
Сейчас она с грустью подумала: «Да… Бедная Елена